+12 RSS-лента RSS-лента

Мой мир

Автор блога: Иван Лёзари
II. Осмысление. Моя М.И. Цветаева
М. Цветаева слишком рано познала одиночество на людях. С одной стороны, она словно искала уединения, с другой, постоянно страдала от одиночества, обретала друзей, разочаровывалась и теряла их. И единственный человек, который мог бы внести в ее жизнь гармонию – была мать. Но летом (5 июля) 1906-го года Мария Александровна умерла в Тарусе от чахотки. С тех пор душевные корни ее двоемирия питали немецкая легенда и сказка: «Во мне много душ. Но главная моя душа – германская. Во мне много рек, но главная моя река – Рейн…».

После смерти матери М. Цветаева год училась в одной и частных московских гимназий. По словам сестры Анастасии Цветаевой, она пошла учиться в пансион, словно «в пасть к льву», чтобы заглушить боль о безвременно ушедшей из жизни матери. Школьная подруга М. Цветаевой – Валентина Гинерозова вспоминала, что она мучительно переживала смерть Марии Александровны: «Марина была один год пансионеркой… У нее было угрюмое лицо, медленная походка, сутулая спина и фигура». В этот период одиночество юной Цветаевой обострилось до предела, что, впоследствии, и подтолкнуло ее к обособлению от мира и уходу в мир вымышленных литературных героев.

В гимназии фон Дервиз, как пишет ее школьная подруга, изучали «новую» литературу, увлекались сочинениями Белинского, Чернышевского, Тургенева. И хотя курс литературы строго ограничивался определенными хронологическими рамками – «до Гоголя», на уроках гимназисты говорили и о Рудине, и о Базарове. «Это было время, когда все мы увлекались Ибсеном… <…> Потом я у нее бывала и познакомилась с ее семьей в Трехпрудном. Это был настоящий мир поэзии, – пишет гимназистка о том времени, и мельком вспоминает о проведенных в Тарусе каникулах. – Она мне читала Пушкина, немецких романтиков, Гейне…».

Упоминание об обособленности М. Цветаевой также встречается и в неизданных воспоминаниях Т. Н. Астаповой, которые относятся к периоду с 1908-го по 1910-й годы, когда она училась в гимназии М. Г. Брюхоненко в Кисловском переулке: «Среди нас она была как экзотическая птица… <…> Кругом движенье, гомон, щебетанье, но у нее иной полет, иной язык… <…> …самым характерным для нее были движения, походка – легкая, неслышная. Она как-то внезапно, вдруг появится перед вами, скажет несколько слов и снова исчезнет. <…> А потом смотришь, вот она снова сидит на самой последней парте (7-й в ряду) и, склонив голову, читает книгу».

Первый рассказ «О четырех звездах приготовительного класса», в котором М. Цветаева впервые изображает вымысел как реальность, она написала еще будучи гимназисткой. И он ходил буквально по рукам. Однако, как впоследствии вспоминала В. Гинерозова, рассказ ей показался «чрезвычайно неправдоподобным», о чем она прямо и сказала автору. Но Марина стояла на своем: «Мне захотелось сделать вас такими». И еще одну немаловажную деталь припоминала В. Гинерозова: что Цветаева была очень увлекающейся натурой: «Она была слишком умная, увлекалась героями книг, а не учителями…».

Таким образом, внутренний мир юной М. Цветаевой сформировался под влиянием двух культов цветаевского дома. С одной стороны, культа музыки, с другой – культа мифологических представлений о мире. Кроме того, будучи трехъязычной по воспитанию, Цветаева с детства впитала в себя не только русскую, но и европейскую (прежде всего немецкую) культуру. И только связанные со смертью матери переживания усугубили ее обособление от мира, и подвигли на создание некоего мистического мира.
I. Осмысление. Моя М.И. Цветаева.
В январе 1961-го года к Н.П. Гордон* обратилась дочь М.И. Цветаевой – Ариадна Эфрон. В письме Ариадна Сергеевна сообщала, что собирает, и не безуспешно, «мамино и о маме»: «Время летит быстро, память слабеет, тускнеет, и я тороплюсь у него, времени, вырвать все, что только возможно, о маме. <...> Теперь, Нинуша, каждая мелочь – бесценна... <...> И единственное, что можем сделать мы – любившие и любящие, единственное, чем можем победить ее смерть, – это запечатлеть ее живую. …и когда по-настоящему настанет мамин час, будущие ее друзья и почитатели найдут живую правду о ней». В письме А. Эфрон сожалела, что уже в то время начали возникать неправдивые «легенды» о ней, что люди, мало или вовсе никогда не знавшие М. Цветаеву, претендуют на «раскрытие» ее стихов, поступков, жизни, немилосердно искажая то, к чему они не имели ни малейшего касательства: «А выдумывать» ее ни к чему. Такую не выдумаешь».




Вся ее жизнь, как откровенно признавалась М. И. Цветаева, была одним большим романом с собственной душой. Оттого многое из эпистолярного и дневникового, растерянного по миру большим поэтом, удивительным прозаиком, тонко чувствующим драматургом и блестящим переводчиком, «до сроку» лежит запечатанным в государственных архивах и частных собраниях. Ибо немногочисленные ее друзья помнили наказ: «Нельзя печатать без спросу. Без спросу, то есть – до сроку. Пока адресат здесь, а отправитель там, ответа быть не может».

…М. И. Цветаева «постучала» в двери русской литературы 26 сентября (по старому стилю) 1910-го года, когда в типографии А. И. Мамонтова увидел свет ее первый стихотворный сборник «Вечерний альбом». Однако, как откровенно признавалась Марина Ивановна в составленной в 1922-м году «Автобиографии» – «Пишу с семи лет». И в датированной январем 1940-го года «Автобиографии» продолжала: «Первые языки: немецкий и русский, к семи годам – французский. <…> Любимое занятие с четырех лет – чтение, с пяти лет – писание. Все, что любила, – любила до семи лет… <…> …все, что мне суждено было узнать, – узнала до семи лет, а все последующие сорок – осознавала».

Отвечая на вопросы присланной ей в 1926-м году Б. Пастернаком анкеты для предполагавшегося издания биобиблиографического Словаря писателей ХХ века, поэт особо подчеркивала влияние матери: «Мать – польской княжеской крови, ученица Рубинштейна, редкостно одаренная к музыке. Умерла рано. Стихи от нее». Талантливая музыкантша Мария Александровна, урожденная Мейн была «сама лирическая стихия», увлекалась поэзией и сама писала стихи. И она поощряла романтический отрыв М. Цветаевой от жизни, и из этих сказок и родилось ее двоемирие: ее страхи и страсти, грезы и сны. Впрочем, отвечая на вопросы анкеты, М. Цветаева не отрицала и скрытое, но не менее сильное влияние отца Ивана Владимировича Цветаева. И замечала, что воздух их дома был «не буржуазный, не интеллигентский – рыцарский».

Два лейтмотива цветаевского дома в Трехпрудном переулке – Музыка и Музей – особенно ярко выражены в автобиографической прозе. В частности в двух произведениях: «Мать и музыка» (1934 г.) и «Отец и его музей» (1936 г.). Первый лейтмотив – Музыка, и связан он с матерью Марией Александровной. «Слуху моему мать радовалась и <…>, после каждого сорвавшегося «молодец!», холодно прибавляла: «Впрочем, ты ни при чем. Слух – от Бога». Так это у меня навсегда и осталось, что я – ни при чем, что слух – от Бога. Это меня охранило и от самомнения, и от само-сомнения, со всякого в искусстве, самолюбия, – раз слух от Бога», – вспоминала спустя много лет М. И. Цветаева.

В мечтах матери Марии Александровны будущее дочери было предопределено, потому, как музыка в ее понимании ассоциировалась с целым миром, в котором она и существовала. Отсюда стремление воспитать из Марины талантливую музыкантшу. И хотя с роялем она на удивление «сошлась» сразу, музыкального рвения у нее не было. Было иное – письменное, писецкое, писательское, которое открылось во время рисования целой вереницы скрипичных лебедей. Сложнее обстояло дело с нотами: «Ноты мне – мешали: <…> сбивали с напева, сбивали с знанья, сбивали с тайны, как с ног сбивают…». О ранней поэтической одаренности М. Цветаевой свидетельствуют и воспоминания сестры поэта Анастасии Цветаевой. Взявшись на склоне лет за мемуары, Анастасия Ивановна писала: «Записей о нас было в мамином дневнике много, но – все книги дневника погибли». Одна из них, реконструированная по памяти почти пророческая: «Четырехлетняя моя Маруся ходит вокруг меня и все складывает слова в рифмы, – может быть, будет поэт?»

Главенствующее влияние матери было обусловлено ее неизлечимой болезнью. Именно поэтому она и торопилась с нотами, с буквами, с «Ундинами», с «Джейн Эйрами», «точно знала, что не успеет, все равно не успеет всего, все равно ничего не успеет», точно старалась «накормить на всю жизнь», словно забивала вглубь, как в сундук «самое ценное – для сохранности от глаз, про запас, на тот крайний случай, когда уже «все продано».

Второй лейтмотив цветаевского дома – Музей. Профессор Московского университета Иван Владимирович Цветаев, основавший Музей изобразительных искусств, жил своим детищем. Отголоски детского одиночества потом, после смерти матери, найдут отражение в цикле новелл «Отец и его музей». В них М. Цветаева создаст свой удивительный мир, не сумев найти место в реальной жизни. В одной из новелл «Шарлоттенбург» о походе с отцом на склад гипсовых слепков с мраморных подлинников, она изобразит «зачарованную страну», где среди бездушных красот – статуй, торсов, голов – увидит единственное «живое» лицо: «Вот – отброшенная к плечу голова, скрученные мукой брови, не рот, а – крик».

Автобиографическая проза М. И. Цветаевой преисполнена тоской и силой. Однако, именно в новелле «Мать и музыка», она точно сформулировала главный мотив, подвигший ее стать поэтом: «После такой матери мне оставалось только одно: стать поэтом. Чтобы избыть ее дар – мне… <…> Знала ли мать (обо мне – поэте)?» И с тех пор, как ее «немузыкальность» обернулась иной музыкой – лирикой, М. Цветаевой, чтобы понять самые простые вещи в жизни, нужно было «окунуть их в стихи», воображаемые стихии и «оттуда увидеть».

Примечания
* Гордон Нина Павловна десять лет (1928–1938) работала в Жургазе (Журнально-газетном объединении) секретарем М.Кольцова. Затем несколько лет в Сценарной студии Комитета кинематографии, а после войны литературным секретарем К.Симонова.
** На фото Марина Цветаева. Рисунок Арона Билиса, 1931
http://art.1september.ru/2001/14/no14_02.htm
ἄγγελος
…У него необычный, как будто с печатью прошлого, ник-name; и аватарк с изображением парящего между небом и землей ангела. Вероятно, еще не падшего, иначе бы не горел день за днем на костре собственных сомнений. Он возник из ниоткуда: как ниспосланный свыше бестелесный дух. И не со страшными пророчествами о начале «конца времен» постучался он ко мне в столь глухой полуночный час, а с откровениями, обнажающими его неизбывную печаль.

Мы подолгу подбираем ключи друг к другу. Общаемся как слабослышащие, – читая по губам, обрывающиеся на полуслове фразы. И вовсе не удивительно, что и в день шестой, не могу вдохнуть «в лицо его дыхание жизни», чтобы стал он «душою живою». Одно только знаю наверняка, что под безликой маской прячется тонко чувствующий, ранимый, – и потому уже смертельно раненный, – человек.

Не знаю почему, но в голове все время вертится одна навязчивая мысль, – о «людях в броне», и «людях без кожи». Одни, облачившись в доспехи, предпочитают отмежеваться от окружающего их мира; другие, кому булавочный укол кажется зияющей раной, пьют до дна уготованную им чашу. Оттого все их бренное существование чем-то напоминает состояние клинической смерти; когда разбившееся как хрустальная сфера на мелкие осколки сердце уже не чувствует ни боли, ни безысходности; когда в погасших глазах – пустота, а на устах полушепот: «De profundis clamavi ad te, Domine»… И все так зыбко, почти на грани видений, – даже испепеляющие адским огнем сомнения…

По вполне понятным причинам, у меня довольно посредственные представления о первых днях творения мира. Хотя известный швейцарский психиатр К.Г. Юнг и утверждал, что существует некое «коллективное бессознательное», в основе которого застывшие во времени образы и тени прошлого. Однако, если это действительно так, то игры разума сыграли со мной злую шутку, сокрыв для понимания за семью печатями главную тайну мироздания. Быть может потому, что он чудесным образом помнит каждый день, и каждый миг великого творения? Что «…был вечер, и было утро…»; И был чудесный день шестой, – день обретения им бессмертной души, неба и земли.